Кажется, кто-то из критиков назвал стихи Александра Гусева чересчур литературными. Была ли это хула или похвала – не знаю: все зависит от того, что понимать под литературностью.
Если вписываемость в литературную традицию, так это не так уж и плохо. Скорее хорошо. Если игра с нею – то с точки зрения литературы, мыслящей себя современной, еще лучше. Плохо лишь, когда, читая чьи-то стихи, мы ловим себя на мысли: «Ба, да это же Бродский. А это Чухонцев. А это Мандельштам или Пастернак», - опасность, которая подстерегает порой даже вполне профессиональных поэтов.
Но все это – не про Александра Гусева. Потому что, может быть, основное ощущение, которое при чтении его стихов возникает, - поразительной органичности и гармонии. И это - несмотря на все сломы и трагедии, через которые дано было пройти его лирическому герою.
Впрочем, даже и это слово (термин) здесь не совсем уместно. И хотя именно в наше время как-то почти неудобно ставить знак тождества между героем и автором (и сколько уже по этому поводу было написано), но именно, когда читаешь стихи Гусева, то его светло-грустный образ (таким он выглядит на фотографии 1970-х гг., воспроизведенной в сборнике «Музея дивное пространство») как-то безусловно встает за стихами и не дает увлекаться разными филологическими изысками. А сами стихи – как они выстроены в им самим подготовленном и – увы – все еще не напечатанном двухтомнике, воспринимаются как удивительно обнаженная и честная в своей глубинной сути автобиография. В этой автобиографии есть все: история человека, проходящего через все этапы жизни человеческой, взросления, возмужания, зрелости, мудрости и даже – от всего - усталости; и в ней же – история времени - нашего времени, но увиденного сквозь призму героя не отстраненного, но «ребячески» со временем этим связанного.
Не хочу повторять того, о чем уже писали Р. Н. Антипова и В. В. Курносенко, - о той «политической тайне», которой поэт в юности на ядерных полигонах оказался причастен, и которая физически и нравственно искалечила ему жизнь. Впрочем, и здесь надо оговориться: жизнь, но не душу. Потому что после всего – бессмысленной гибели друзей, таких же солдат, как и он, болезни, его постигшей, печати молчания, которую любимое государство так любило накладывать на уста своих героев, - после всего этого он вдруг оказывается способен на простую, чистую и незамутненную радость, которую испытывает при созерцании природы, воспоминании о матери, наконец, при виде русской деревни, пусть порой жалкой и убогой, но такой до боли, до трепета родной. Словно гоголевский герой (Хома Брут), чье прикосновение к предельному злу открывает ему тайны мироздания, позволив услышать, как звенят колокольчики и переговариваются между собой русалки.
Любопытно, что в поэзии Гусева нет, или почти нет того, что обыкновенно называется любовной лирикой. Кто те героини, к которым обращено слово поэта? Не только их имена, но самый облик, даже намек на облик подернуты таинственно-целомудренной завесой. И все же любовь пронизывает всю его поэзию, растворяясь и заполоняя собой все, что его окружает. Да простится мне еще одна литературная аналогия, но это – как в одном из романов Гете, где героиня на вопрос, любила ли она когда-нибудь, отвечает: «Nie, oder immer» («Никогда или всегда»):
Печально имя темное любви,
И тот, в пол-оборота, взгляд прощальный
Печален тоже. Боже, позови
Меня назад, в свой тихий дом печальный.
Вообще же, сквозная и, наверное, самая постоянная тема в стихах Александра Гусева – тема родины, что выплескивается в стихах о древней Руси, которая в то же время есть и Россия современная; в стихах о матери, такой, по-видимому, беззаветно любимой; о городе, который бытийно и событийно стал для него олицетворением Родины и имя которому Псков. И опять-таки здесь поражает предельная органичность и гармония: ни малейшего намека на китч, полное отсутствие пафоса, риторики, столь часто присущих стихам на подобную тему. Все предельно просто. Даже когда в стихах зашифрованная цитата, впрочем, данная без малейшей претензии на изыск:
О жизнь моя, Русь, роковая швея,
На нитку живую – одежда твоя.
Не знаю, музейное ли прошлое тому причиной, но и сама русская история предстает у Гусева «домашним образом» - как застывшее в камне, дереве, иконе или фреске когда-то очень живое, исполненное повседневных мелочей содержание. Из таких мелочей слагается, например, его поэтический, предельно трагический портрет ставшего уже историей его современника и коллеги – Леонида Алексеевича Творогова. Предельно интимно и личностно его обращение к дочери русского императора Великой княжне Ольге Николаевне (так, наверное, мудрый отец мог бы говорить с собственной дочерью):
Что будет, сбудется, - Бог весть:
Прими судьбу, какая есть.
Не потому, чтобы покорно
Склониться перед жизнью мог.
Не потому, что мир жесток,
Но правда жизни так бесспорна
И не подвластна никому
Из нас, клонящихся во тьму.
Или – история чудесного спасения Богоматерью храма от войск Стефана Батория, в негативе спроецированная на наши времена в стихотворении «Храм Покрова от Пролома»:
Как рушился мир, Богоматерь явила в тот час
Икону свою и Покров свой раскинула чистый
И горстка земли и оплавленный камень слоистый
Священными стали, и смерть отступила от нас.
И храм Покрова благодарная жизнь вознесла.
Но в веке двадцатом сама собой сгибла икона
Заступница-Дева скатала Покров – и с поклона
Российской земли – в неизвестные дали ушла.
Если воспользоваться его собственной метафорой, то можно сказать, что поэту, по-видимому, важно было заполнять именно пустоты, остающиеся в нашей повседневной, но также и исторической жизни. Отсюда, возможно, и такое пристрастие к ушедшему, невосполнимому, выливающееся в своеобразную усадебную тематику его лирики:
Мне стали интересны те пустоты,
Которые не заполнимы – был
В них старый парк и отблеск позолоты
Осенних листьев на веранде… Плыл
Туман внизу
(«По дороге в Себеж»)
Или, например, как в этом почти экфрасисе, который сам он называет «Этюдом»:
Борисов-Мусатов… Побудем вдвоем:
Недвижим и призрачен здесь водоем.
И как бы то ни было, но под рукой –
Отечества тени, и грусть. И покой.
И свет, и звучащий в тиши клавесин
Среди остановленных Богом глубин.
Таково же его отношение и к библейской истории, которое тоже поражает своим внутренним, домашним видением и где библейский сюжет – это одновременно и парафраз библейского текста, и его экзегеза, и вместе с тем незамысловатое описание того, что происходит ежедневно (ежечасно?) со всеми нами, как в этом замечательном стихотворении «Воскрешение Лазаря»:
Какой, наверно, ужас возвратиться
На землю вновь, где прах и неуют,
Родных сестер истонченные лица,
И погребальной пелены лоскут!
….
И потому, наверное, покуда
Уста твои смиренные молчат,
Не в воскрешеньи истинное чудо –
В преодоленье бездны, где распад.
И еще одна особая тема поэзии Гусева и неизбежная тема наших размышлений о нем – религиозные стихи. Сказать по правде, сама подобная рубрикация сегодня уже вполне может насторожить. Слишком уж взрывоопасным оказалось произошедшее в последнее время смыкание сферы светского и сакрального, не принесшее ни той, ни другой области ни успокоения, ни умиротворения, а в художественном смысле обернувшееся более потерями, чем приобретениями.
Исключения есть, но они редки. И именно с одним из них мы имеем дело. Заметим, кстати, что стихи на религиозные темы Гусев начал писать рано, еще задолго до нашего всеобщего бодрого обращения в православие. И, может быть, в том числе и поэтому, даже в этой предельно сложной области, он все равно остается органичен. И мы верим, что поэт, как, впрочем, и все мы, живет в мире, где в небесах действительно летают ангелы, не чуждые земным печалям:
Все в забытье кругом, и мир себя не знает,
Лишь где-то, выше неба, выше дня,
Летящий ангел смотрит на меня
И что-то смутное в себе припоминает.
Страшный суд для него – не абстракция, не нравственный императив и не богословская категория, еще меньше – фольклорная сказка, но та данность, с которой ему, как и всем нам неминуемо предстоит столкнуться. И потому так личностны его стихи из серии стихов «о четырех последних вещах», так трагичны и вместе с тем человечны.
Светом свечей выхваченные из тьмы,
Наши черты на себя не похожи.
Так я невольно подумаю – Боже!
Кто же все мы?
В силу ли жизненных обстоятельств, характера или склада души Гусев в своих стихах всегда – на грани между жизнью и смертью. Порой это балансирование на грани – суть доведенный до своего логического предела опыт археолога, «по долгу службы» ставшего философом:
Куда ни посмотрю – одни могилы:
Мы строим на костях, мы веселимся,
Прах попирая… Боже, дай мне силы,
Рассудку вопреки, сойти с ума
И стать собой… О, как мы удивимся,
Когда нас всех поглотит эта тьма!
Характерно, что и то и другое состояние поэт приемлет с любомудрием того, кто словно сам уже побывал за гранью:
Не жалуйся на жизнь; она тебя
Не держит; не сочти за откровенье.
Что ты – невольник своего рожденья.
Дарованного кем-то бытия….
Не требуя от жизни ничего
Пройдя сквозь тьму, сиянье и свеченье,
Исполни до конца предназначенье
Прихода и ухода своего.
В самой трагедийности гусевских стихов есть свой катарсический свет – нашего всеобщего приобщения к, в сущности, незатейливой тайне мирозданья, которая есть в том числе страданье, и тьма, и смерть, но без которых невозможна и сама жизнь.
Но в этом нет ничьей вины,
Кого нам тешить оправданьем,
Что мы друг другу не равны?
Мы все равны перед страданьем.
Отдельного разговора заслуживали бы шутливо-иронические и сатирические стихи Гусева. Чего стоит уже одна музейная поэма, молодому директору (директрисе) музея посвященная, или же следующее описание советских праздников канунов:
Опять портретами «украшенный» фасад
Обкомовского здания… Но Боже,
Откуда явлен непристойный ряд?
И как они между собою схожи
Без исключенья!.. Как по образцу
Отштамповал их кто-то, не вдаваясь
В подробности, присущие лицу.
И смотришь, неприязненно пугаясь.
А за всем этим – сказанным и еще несказанным – образ очень тонкого и очень благородного человека. Именно на теме гордого и неподкупного благородства я и хочу закончить это маленькое эссе, его же словами:
И вот – Земля; и памяти – предел;
И свет и тьма; и ветры надо мною
И – поле, поле… Я ли не хотел
Травою стать, лозой и тишиною?
И долгой чередою перемен
Пройти и вновь изведать первородство:
Хотя бы только ради благородства
Не преклонить ни перед кем колен.
Екатерина Маймина.